Загрузка...

AI-разбор доступен после входа

Суть книги, пересказ, главный конфликт, ключевые идеи, вывод, кому полезна, главные темы, персонажи и цитаты можно получить после входа в BookRa.

auto_awesomeПолучить AI-разбор

О книге

В сборник вошли два цикла историко-религиозных статей Дмитрия Мережковского: «Грядущий хам» и «Больная Россия». Для широкого круга читателей. В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Дата написания1905-12-31
Язык книгиru
СерияLibrarium
Возрастное ограничение0+
Темы
статьифилософско-исторические размышлениярелигиозно-философская публицистика

Читать онлайн

Страница 4 из 26

II

Художник ли он?

Искусство ревниво к действию. Искусство требует совершенного созерцания. А если не метафизически, то эмпирически совершенное созерцание противоположно действию. Это не должно быть так; это будет иначе; но сейчас так, и с этим нельзя не считаться. Нельзя водить по струнам Аполлоновой скрипки мечом, как смычком: или меч притупится, или струны оборвутся.

Искусство — искус, подвиг всей жизни; а писания Ропшина,[3] — это слишком чувствуется в них самих, — только отдых между двумя иными искусами, остановка между двумя иными действиями. Песня воина.

Мне борьба мешала быть поэтом, Песни мне мешали быть бойцом.

Вот опасность Ропшина: от одного берега отплыл, к другому не пристал; полусозерцатель, полудеятель; земноводное, оборотень. Это, впрочем, повторяю, не гибель, а только опасность. Ропшин человек смелый, а смелых Бог хранит.

И все-таки иногда кажется, что для него самого было бы лучше, если бы книга осталась ненаписанной. Он увидел в ней слишком многое, чего нельзя забыть. А не забыв, — не забудешь; не забывшись, — не сделаешь.

Для него самого, но не для нас. Ему урон — прибыль нам. В книге есть то, что не всегда бывает в величайших созданиях искусства. Последняя глубина созерцания — только в последней глубине действия. Брут знал о Цезаре то, чего не знает Шекспир. Будь семи пядей во лбу говорящий о деле, — не сделавший не скажет того, что сделавший.

«Помню, я сидел в тюрьме и ждал казни. Днем я лежал на железной койке и читал прошлогоднюю „Ниву“… Как-то не верилось в смерть. Было какое-то странное равнодушие. Не хотелось жить, но и умирать не хотелось. Не тревожил вопрос, как прожита жизнь; не рождалось сомнение, что там — за темною гранью. А вот помню: меня занимало, режет ли веревка, больно ли задыхаться. И часто вечером, после поверки, когда на дворе затихал барабан, я пристально смотрел на желтый огонь моей лампы, стоявшей на покрытом хлебными крошками тюремном столе. Я спрашивал себя: нет ли страха в душе? И отвечал себе: нет. Потому что мне было все — все равно…

А потом я бежал».

У кого не было веревки на шее, тот не написал бы так. Может быть, написал бы художественнее, трогательнее, страшнее, как Л. Андреев — «Семь повешенных», — но не так.

Красота слова — красота дела. Может быть, говорить о ней, любоваться ею грешно, но таков уж первородный грех всякой эстетики, всякой словесности.

Мы все — эпигоны, последыши, александрийцы, собиратели недожатых колосьев; слово для слова, а не для дела — вот наша «бледная немочь». Чтобы вылечиться, надо вернуться к делу. Хорошо говорит только тот, кто хорошо делает.

Ничего лишнего, ничего украшающего. Красота слова — простота дела.

И как отдыхаешь на этой классической простоте от сложности дурного вкуса, на этой горной ясности — от болотной мглы «Навьих чар». Как радуешься, что снова понятен русский язык; не нужно чувствовать себя дураком, ломая голову над загадками, которые, разгадав, видишь, что и разгадывать не стоило.

Деловая точность, сжатость, мастерство тех сокращений, которые в живописи называются ракурсами и требуют наибольшей силы кисти, — таковы особенности ропшинского языка. Слова вылетают, как искры, из-под кующего молота.

«В городе едкая пыль и смрад. По пыльным улицам тащатся вереницы ломовиков. Тяжело грохочут колеса. Тяжело везут тяжелые кони. Стучат пролетки. Ноют шарманки. Звонко звонят звонки конок».

Это показалось бы некогда декадентством, но теперь это вошло в язык, привилось к нему, как пушкинская простота и толстовская искренность.

«Мы сидим в грязном трактире „Прогресс“. Хрипло гудит машина. В синем дыму белеют фартуки половых».

Не тот же ли это самый трактир, в котором «русские мальчики» Достоевского ведут апокалипсические разговоры? Да и весь «Конь бледный» — не воплощенное ли видение Достоевского? Кого он звал, те и пришли. У Достоевского геометрия тел, у Ропшина тела; там — будет, здесь — было. Никакой современной книги не прочел бы Достоевский с таким негодованием и любопытством, как этой; ни от какой не почувствовал бы так, что яблочко от яблони недалеко падает.

«Динамит сильно пахнет аптекой, у меня по ночам болит голова… А в сердце святые слова: Я дам тебе звезду утреннюю».

Вот русский стиль начала XX века, как «Бедная Лиза» — XIX. Запах динамита, смешанный с апокалипсическим ладаном. Один волосок отделяет этот ужас от пошлости. Слава Богу, что книга не зачитана!

Печать живого — печать смеха. Среди нас, увы, редчайший дар. Кажется, нам легче умереть, чем усмехнуться. Кто перечтет прелестный рассказ «Не иначе, — кадеты»… или Федора о «солидарной», тот согласится, что со времени Чехова никто не смеялся так, а если признак душевного здоровья — прощающий смех, то и никто не был так здоров.

Достоевский, Ницше, декадентство, символизм, мистицизм — все прошло по этой душе, как вода по кремню. Отточило, но не разрушило; здоровье осталось здоровьем, кремень кремнем. И опять — слава Богу!

Страница 4 из 26

Вам также может понравиться

Страница 1 из 14

Назад1214Далее